Дневники: 1920–1924
Потом был прощальный ужин432 Марри на Гордон-сквер 46. Клайв стенал и всхлипывал, а Литтон молча наблюдал. В остальном все как обычно. Я сидела рядом с Марри и пыталась сперва отбросить все предрассудки. Мне показалось, что он вел себя наигранно; вид у него был многострадальный. Однако это он позвал всех на ужин. Я не могла отделаться от мысли, что он подводит итоги и считает нас никчемными. Потом, в самом конце, я спросила о Кэтрин. Бедняга! Он измучен. Мы посидели еще, когда остальные ушли.
– Но мне не хватало воображения, – сказал он. – Я был слеп. Я должен был понять. Я всегда считал, что человек волен поступать так, как ему хочется. Но она была больна, и в этом вся суть. Для нее это ничего не значило, совсем ничего.
Речь, разумеется, шла (без имен) о скандале Бибеско433, о котором, по слухам, трубит весь Лондон.
– А я обожаю Кэтрин… Она самая интересная женщина в мире… Я по уши в нее влюблен.
Видимо, ей хуже. Она умирает? Бог его знает. Эта интрижка, похоже, привела к кризису. Кэтрин в глубокой депрессии, считает свою книгу плохой, не может писать; обвиняет себя; думаю, она сходит с ума ревности. Марри попросил меня написать ей. Она чувствует себя не у дел, брошенной, забытой. Поскольку он говорил эмоционально, и казался совершенно несчастным, и был настроен извиниться (не для этого ли Марри собрал нас всех? – чтобы доказать ничтожность произошедшего), я к нему прониклась, и, думаю, нет никаких сомнений в том, что он искренне любит Кэтрин. Все остальное не имеет особого значения. Версия Сидни [Уотерлоу], конечно, абсурдно категорична. Мы поднялись наверх и обсудили Оттолин. Говорил в основном Дезмонд. На мой вкус, у него слишком размытые грани. Человечность может быть обусловлена как ленью, так и добротой. Он отказывается думать; похоже, в личных делах Дезмонд полагается только на природную доброту – так, по крайней мере, мне кажется, – и поэтому не выходит ничего острого или захватывающего. Во всяком случае, когда Литтон и Роджер перешли к фактам, они нарисовали куда более яркие и великолепные образы. Благодаря Леонарду или, возможно, хорошему от природы вкусу, я сочла людей в доме 46 немного крикливыми и наглыми и была не против успеть на последний поезд домой. Литтон выскользнул вместе с нами и прошептал о своем ужасе и отвращении в холле. Никогда больше он не хочет там ужинать. Клайв слишком ужасен. Л. согласился. Я тоже. Ибо истина в том, что никто не может говорить там своим естественным голосом. Клайв болтал по телефону с Гаврильяной (или как она себя называет?) [Гандерильяс] в течение двадцати минут. В прихожей лежало адресованное ей письмо. Клайв кичится романом, который мог бы состояться даже на Луне, как он пытался меня убедить. В моем воображении она не умнее жемчужной булавки для галстука.