Час откровения
На другом конце комнаты что-то еще вызывает у Кейсукэ тревогу, хотя в голове у него никак не складывается отчетливое представление, что именно, а поскольку саке есть факел, озаряющий корни вещей, он пьет. Час спустя налицо единственный явный результат: он вдребезги пьян, сидит на полу, привалившись спиной к стеклянной клетке клена и вытянув ноги, а голова сквозь прозрачное стекло кажется увенчанной мерцающими вороньими крыльями. Это прекрасная ночь, залакированная снегом, небо ледяное, звезды без лишнего блеска подсвечивают его густую тушь. Француженка и Хару стоят по другую сторону дерева, и Кейсукэ вновь поражается царящей в этой женщине пустоте, против которой саке бессильно, поскольку у бесплотности нет корней. И однако, это не-присутствие, эти текучие безразличные жесты распространяют вокруг дуновение пожара. Он различает изумрудное платье, бриллианты в ушах, помаду, тонкое лицо. Но все связующее тонет в неопределенности – пропорции, сочленения, сцепление, все то, что слагает отдельные части в единство. Кейсукэ не может представить себе эту женщину целиком и знает, что алкоголь тут ни при чем, все дело в отсутствии в ней тех невидимых связок, которые соединяют разрозненные фрагменты живых существ. На него наваливается воспоминание о Саэ; вот они в доме на Камо, он узнает спальню, свет, тело жены, и в этом текучем пожаре, коим является Мод, перед ним вдруг предстает нечто прямо противоположное тому, кем была Саэ. По правде говоря, он, словно в приступе своеобразной слепоты, не различает ни форм, ни контуров, но эта невосприимчивость к обычным параметрам, присущие зрению, позволяет ему распознать скрытое. И потому он, навеки обреченный вдовству и искусству, пронзает туманы, скрывающие видимое и выявляющие невидимое, то единственное пространство, где он еще может вылепить чьи-то присутствия. Иногда, при должном количестве саке, дружба вносит свою лепту, и из всех прочих Хару остается тем, кто ярче всех сияет во мраке. Было что-то воплощенное в этом мужлане с гор – Кейсукэ чувствует в нем изломы, словно сеть кракелюров, и это глубоко его трогает. В остальном, и главным образом в искусстве, они пребывают в разных частях спектра: Хару взыскует формы, к второстепенности которой стремится Кейсукэ, загоняя невидимое в извивы, где не существует ни линий, ни текстуры, ни цвета. Все отходит на второй план, чтобы уловить предмет в его обнаженности, и тогда он уже не предмет, а присутствие, и в этом беге с завязанными глазами Кейсукэ по-прежнему надеется увидеть дух в его чистом виде.