Дневники: 1920–1924
19 августа, четверг.
Я оторвалась от шитья лоскутного одеяла. Это можно назвать днем месяца, ведь я откладываю в сторону штопку и другие виды рукоделия, чтобы взяться, скажем честно, за более полезные дела, чем в дни, когда ум ничем не занят. Как изменчив и непостоянен мозг! Вчера он весь день был задумчивым и сонным – писалось легко, но не очень осознанно и слишком быстро, будто под действием таблеток; сегодня у меня, по-видимому, ясная голова, но я не в состоянии сочинять предложение за предложением – просидела целый час, вычеркивая, вписывая и снова вычеркивая, а потом сравнительно легко (опять сравнительно!) читала «Трахинянок» [трагедия Софокла].
Нелли Сесил была у нас с полудня до 16:30. Каким же неопрятным и даже неприличным казалось в ее присутствии наше жилище! Комнаты съеживаются, серебро темнеет, курица сохнет, а фарфор тускнеет. Это тяжкий труд: один из нас всегда был у ее уха, а она, бедняжка, постоянно прислушивалась то к одному, то к другому собеседнику. Начав с окраин близости, мы продвигались к центру. Начнем с того, что она застенчива и постоянно извиняется за причиненные неудобства: «Я останусь на час… О, я помешала… Как, должно быть, ты меня проклинаешь за вторжение!». Но это прошло, и ее ум, натренированный справляться с политическими ситуациями, показал себя. Мы много сплетничали, в основном о миссис Асквит и ее ошибках, о том, как Теннанты разрушили старый аристократический мир310. Потом перешли к религии. «Я не думаю об этом так много, как раньше. В молодости хочется бессмертия. А война все усложнила… О да, я по-прежнему хожу в церковь. Боб ведет хорошую, честную жизнь и продолжает верить». Боб на месяц уехал в Довиль311 к Мосли312. Нетрудно догадаться, насколько невыносима изоляция; ни на одном лице я не видела такого выражения одиночества, как у нее, будто она всегда вдали от жизни, вечно одинокая, вынужденная терпеть и быть благодарной за любую помощь. Ее тело невероятно уменьшилось и съежилось; глаза слегка потускнели, щеки впали…