Моя дорогая Ада
На самом деле подобные выражения нетипичны для женщины из хорошей семьи – возможно, причина крылась в тоске по моему отцу, который все еще оставался в русском плену, а после возвращения отказался приезжать в Аргентину, куда мы эмигрировали после войны. Мой отец «с задворок Кройцберга», говорила она, и в зависимости от интонаций это звучало восхищенно или презрительно. В общем, грузовик. Грузовик этот ехал в дрожащий от холода и голода мир, и был мной. Но потом появилось кое-что еще. «Плоский, как бумага», – изумленно крикнула акушерка нацистскому профессору. Бумагой оказался мой погибший близнец. Его пол определить было невозможно.
Возможно, меня лишил дара речи подобный старт? Был ли мой крик победным, потому что я избавилась от конкуренции еще до рождения, в материнской утробе? Возможно, я разрешила древнейший конфликт человечества – братоубийство – еще до начала? Не знаю. Я ведь даже не знаю, был ли это брат или сестра.
В любом случае в первые годы жизни я не хотела разговаривать. Предполагается, что я очень рано начала понимать все сказанное, «нооо», как не устает подчеркивать мать, я наотрез отказывалась повторять за ней любые слова. Это оказалось для нее большим ударом. В конце концов, ее дядя в нежном возрасте двадцати семи лет возглавил специально созданную для него кафедру нового предмета в берлинском университете Гумбольдта, ее отец лично знал Зигмунда Фрейда и проводил психоанализ Герману Гессе, ее еврейка-мать была психиатром и смогла пережить отца, мать и Франко, испанского генералиссимуса. Лучших предпосылок и не придумаешь. «Просто период», – говорит она теперь. Но я с самого начала оказалась разочарованием, самым худшим позором. Я, дитя невообразимо огромной любви, любви, которая оказалась сильнее войны, Бога и даже маленького австрийского художника, ефрейтора с забавными усами над верхней губой – Гитлера. И это дитя, то есть я, не могло или не желало говорить. Видимо, я не хотела утруждаться – по крайней мере, так казалось матери.